top of page
  • Фото автораПарантеза

Джон Грэй: Семь типов атеизма. Часть 5: Богоненавистники


Распутник де Сад, антихристианин Эмпсон и атеист-бунтарь Карамазов (а также стоящий за ним сторонник русской религиозной философии Достоевский) каждый по-своему восставали против идеи о всемогущем и милосердном Боге. Ни один из них не отрицал само существование Бога. Именно ненависть к Богу и тому, что он олицетворяет, заставляет записывать их в ранг атеистов. Бог для них — это жестокий деспот, истязатель детей и комендант концлагеря.



Маркиз де Сад и мрачная богиня природы


«Властный, холеричный, доходящий до крайности во всём, величайший из распутников, атеист до фанатизма. Вы заперли меня в этой клетке, но убейте меня или примите таким как есть, потому что я не изменюсь». Так очень точно описал самого себя маркиз де Сад. Навсегда связанный с жестокостью — от его фамилии пошло слово «садизм» — Донасьен Альфонс Франсуа де Сад (1740 — 1814) выступал против зверств Великой французской революции, в том числе смертной казни, одновременно призывая революционеров более решительно отвергнуть сексуальную мораль. За ним навсегда закрепилась репутация распутника, а его произведения изобилуют описаниями оргий. Однако его фантазии о пытках, инцесте, копрофагии и сексуальных убийствах преимущественно служат контекстом для длительных рассуждений о морали и религии.


Садом двигала не похоть и не жестокость, а прежде всего ненависть к Богу. Он был хоть и не первым, но определённо величайшим современным пророком мизотеизма. Именно мизотеизм Сада и его своеобразное представление о природе делают его заслуживающим чтения сегодня. Он хотел, чтобы его жизнь и идеи были забыты. «Когда могила будет зарыта, на ней должны быть посеяны жёлуди так, чтобы в конце концов эта площадка над могилой, вновь покрытая кустарниками, осталась бы такою же, какою она была, и следы моей могилы совершенно исчезли бы под общей поверхностью почвы, поскольку я льщу себя надеждой, что и имя моё изгладится из памяти людей», — писал он в своём завещании.


Мечте Сада об исчезновении из истории не суждено было сбыться. Он навсегда останется скандально знаменитой фигурой. Однако он также был серьёзным атеистическим мыслителем, который верил, что следуя своим естественным побуждениям, можно прожить хорошую жизнь.



Большую часть своих поздних лет Сад провёл в заключении. Когда в 1789 году вспыхнула революция, он приветствовал её. Возможно, он даже поучаствовал в ней. К тому времени в Бастилии оставалось всего семеро узников. Второго июля ему отказали в прогулке по башне, так как там как раз устанавливали пушки, чтобы усмирить бушующую толпу. Сад крикнул из окна, что узников собираются убить. На следующей день его поместили в клинику для душевнобольных. Через 11 дней почти пустую Бастилию штурмовали. Последовавшая затем революция повлекла за собой намного больше убийств, чем при Старом порядке.


Эти события нашли отголосок в памфлете Сада «Французы, ещё одно усилие, если вы желаете стать республиканцами», включённом в его роман «Философия в будуаре» (1795). Сад призывает к запрету религии («Покончим с богами, французы, покончим с богами, если вы не хотите, чтобы их пагубное влияние вновь ввергло вас во все ужасы деспотизма») и отмене смертной казни («... такого зверства, как смертная казнь»). Убийство другого человека оправдано только в том случае, заявляет он, если за этим поступком стоит страсть, а не «беспристрастный по сущности» закон. Сад также выступал за сексуальный коммунизм, утверждая, что женщины — это своего рода собственность, и поэтому должны распределяться между всеми.


В период Террора жизнь Сада вдруг оказалась в опасности, поскольку его имя по ошибке было включено в список врагов революции. Его замок был разграблен. После нескольких лет на свободе, в 1800 году его снова арестовали, вероятно из-за того, что он собирался опубликовать книгу «Жюльетта», которая была расценена как аморальная. Он умер в заключении в возрасте 74 лет. В своём завещании Сад написал, что хочет быть похоронен без церемоний. Тем не менее, он был погребён по христианскому обычаю, а на его могиле был водружён крест.


В общей сложности Сад провёл почти 30 лет жизни в заключении, из них последние 13 в клинике для душевнобольных.


Будучи узником в Венсенском замке, он написал своё первое произведение — «Диалог между священником и умирающим» (1782), в котором изложил атеистическую философию, которой придерживался всю оставшуюся жизнь.


Умирающий (который олицетворяет самого Сада) сообщает священнику, что хочет покаяться, однако не за совершённые грехи, а за то, что не совершил ещё больше. Он сожалеет только об одном — что не полностью воспользовался способностью получать удовольствие, которой наделила его природа. Он не испытывает страха перед смертью, так как верит, что природа сделает его в некотором роде бессмертным. Пустота, говорит он священнику, «вовсе не ужасна и не абсолютна ... Разве на моих глазах не было примеров перерождения и возрождения в Природе? Ничто в мире не погибает, друг мой, ничто не теряется, сегодня — человек, завтра — червь, послезавтра — муха … И что даёт мне право быть судимым за недостатки, которые находятся во мне не по моей вине, или я должен быть снова наказан за те преступления, ответственность за которые лежит не на мне? … Мы — заложники неотвратимой силы, и не в нашей власти делать что-либо, противоречащее жребию, мы можем только постепенно прорываться вперёд по предопределённому пути. Имеется немало достоинств, которые вовсе не являются необходимыми Природе и напротив, немало преступлений, в которых она не нуждается».


Священника не убеждают его аргументы. Тогда умирающий вызывает шестерых женщин, «более прекрасных, чем дневной свет», которые ожидали в соседней комнате, чтобы скрасить последние часы его жизни, и приглашает священника присоединиться к нему. Очутившись в их объятиях, священник принимает философию умирающего и становится «одним из тех, кого испортила Природа, и всё потому, что он так и не смог объяснить, что такое — испорченная природа».


Назидательный тон этого раннего произведения очень характерен для трудов Сада. Сад пишет, чтобы убедить читателей отбросить наивную веру в милосердного Бога. «Идея Бога — это единственное враньё, которого я не могу простить человечеству», — написал он однажды. Тот факт, что он называет веру в Бога непростительной, показывает всю глубину его ненависти к религии. А также показывает, что он сам был религиозен.



В своём эссе «Нужно ли сжечь маркиза де Сада?» Симона де Бовуар написала: «Сад по природе был абсолютно не религиозен». Она ошибалась. Хоть он и высмеивал идею Бога, он также был одержим ею. Бовуар справедливо отвергала утверждения, которые Сад вкладывает в уста своих персонажей: «Вместо голоса одного человека, мы слышим лишь бессмысленную болтовню Гольбаха и Ламетри». Речь здесь идёт о Жюльене Офре де Ламетри (1709 — 1751) и бароне Гольбахе (1723 — 1789), рассматривавших людей как сложные машины, которыми движет стремление к удовольствию. Если бы человечество отказалось от религии и следовало природным порывам, считали эти мыслители-материалисты, то все были бы намного счастливее. Подобные взгляды были распространены в просвещённых кругах того времени. Однако материализм Сада — более мрачного толка.


Сад ненавидел не только христианского Бога, но и природу, одновременно проклиная её и подчиняясь её требованиям.


Непредубеждённый взгляд показывает, что природа безразлична к человеческому счастью. Хищничество, разрушение и смерть являются частью нормального порядка вещей. Сад спрашивал: не следует ли просвещённому человеку, освободившемуся от иллюзий религии, принять этот порядок вещей? Сделав это, он сможет обрести удовольствие, пусть при этом всё человечество и будет жить в страданиях. Причинение страданий другим доставляет намного большее удовольствие, чем простой разврат.


Не одна страница произведений Сада посвящена изложению этого мрачного материализма. Приведённые ниже диалоги из «Жюльетты» резюмируют его версию гедонизма. Жюльетта спрашивает философа-распутника, занимающего должность палача: «Я верно поняла, что только распутство помогает тебе победить глупый предрассудок?» На что философ-палач отвечает:


«Нет никакого сомнения, сударыня, что похотливость и распутство логически приводят к мысли об убийстве, и всем известно, что пресыщенный человек должен обрести утраченные силы, совершая то, что глупцам угодно называть преступлением: мы ввергаем жертву в необыкновенный трепет, его отголоски в наших нервах служат для нас самым мощным стимулом, какой только можно себе представить, и вся затраченная до этого энергия вновь вливается в наше тело одновременно с агонией жертвы. Вообще убийство считают одним из самых надёжных двигателей распутства и самым, кстати, приятным».


Далее Жюльетта рассказывает об удовольствии, которое ей доставил разразившийся неподалёку от её замка голод:


«Я спокойно взирала на несчастья, которые могли бы, кажется, смягчить даже каменные сердца, я спокойно смотрела на плачущих матерей, на голых детишек, на их истощённые голодом скелеты, плотоядно улыбалась и отрицательно качала головой … Логика здесь проста: до сих пор я черпала удовольствие от того, что отказывала умирающему от голода в подаянии, которое могло продлить его жалкую жизнь, а что если я стану непосредственной и единственной причиной его голода? Если так сладостен отказ от добрых дел, каким же неземным наслаждением станет зло, когда ты сама будешь творить его!»


Конечной целью распутства для Сада было стремление ко злу во имя самого зла. Он даёт это понять в романе «Сто двадцать дней содома», вкладывая в уста Епископа следующие слова: «система, от которой нисколько нельзя отклоняться … состоит в том, что, чем больше желают породить наслаждения в преступлении, тем ужаснее должно быть это преступление». На что один из его собеседников отвечает:


«Существует всего два-три преступления, которые надо совершить в этом мире, а когда они совершены, этим всё сказано; остальное не в счёт. Сколько раз, чёрт подери, мне хотелось иметь возможность напасть на солнце, чтобы лишить его Вселенную или воспользоваться им, чтобы устроить всемирный пожар! Вот это были бы преступления, не то, что эти небольшие отклонения, которым мы предаёмся и которые ограничиваются превращением в конце года дюжины тварей Божьих в комья земли».


Для садовских распутников сексуальное убийство — слишком незначительное преступление, чтобы оно могло доставить настоящее удовольствие. Их желания может удовлетворить лишь уничтожение целого мира. Они стремятся не к наслаждению самому по себе, а к наслаждению от совершения зла.


Бунт Сада имеет религиозный характер. Но он также непоследователен. Садовские распутники восстают против Бога монотеизма, чтобы служить обожествлённой природе. Но если все поступки человека продиктованы природой, то как религия может противоречить природе? В «Диалоге между священником и умирающим» Сад обвиняет религию в том, что она испортила естественного человека. Но что значит испорченность? Как и Сатана в «Потерянном рае» Мильтона, Сад руководствуется лозунгом: «Зло, моим ты благом стань». Однако если всё, что от природы — благо, то зла не может существовать.


Сад считал, что его атеизм согласуется с республиканской этикой равенства. В памфлете «Французы, ещё одно усилие, если вы желаете стать республиканцами» он писал, что республиканизм предполагает сексуальный коммунизм:


«Если бесспорно, что Природа дала нам право без всякого разбора выказывать своё желание всем женщинам, то так же бесспорно, что мы имеем право подчинять их нашим желаниям … разве Природа не доказала, что у нас есть это право, наделив нас силой, необходимой для подчинения женщины нашим желаниям?»


Далее, противореча сам себе, он утверждает, что женщины должны иметь аналогичное право по отношению к мужчинам. В сноске он пишет, что не имеет в виду, что один человек должен быть собственностью другого, а только что каждый человек имеет право на наслаждение любым другим.


Как и многие другие авторы эпохи Просвещения, Сад обосновывает необходимость радикального пересмотра сексуальных нравов, приводя в пример обычаи других культур. Однако разнообразие нравов ничего не сообщает о том, какой образ жизни лучше. Сад пишет, что «женщина, пребывающая в чистоте законов Природы», не может отказываться от удовлетворения мужчин, так как «женщина безусловно принадлежит всем мужчинам». Противоположность природы — это узы брака и отношения, основанные на любви. Но, опять же, если человек во всём подчиняется природе, то любовные отношения также не могут ей противоречить. Если природа чему-то нас и учит, так это тому, что есть много путей к наслаждению.


Оригинальность Сада кроется не в описании мрачной утопии, теократическую версию которой двумя столетиями ранее создал в Мюнстере Ян Бокельсон, а в его пугающем представлении о природе, которое лучше всего выражено в романах «Жюстина, или злоключения добродетели» и «Жюльетта, или успехи порока». В обеих книгах, окончательные версии которых вышли лишь в 1797 году и не публиковались во Франции свободно вплоть до начала 1960-х годов, природа предстаёт не как учительница добродетели, а как злая богиня, наслаждающаяся разрушениями. «Природа не установила никаких кодексов, единственный её закон навечно запечатлён в человеческом сердце: он гласит, что надо любой ценой удовлетворять свои страсти и ни в чем им не отказывать». Природа не только предписывает крайний эгоизм, но и внушает людям жажду разрушения, олицетворением которой является: «На земле не может не быть слишком много зла, если учитывать неистребимую потребность Природы в злодействе». Подчинение природе, подчёркивает Сад, не принесёт счастья.


Сад ошибался, думая, будто преодолел монотеизм. Он всего лишь заменил одно божество другим. С одной стороны, он восставал против Бога христианства за то, что тот создал мир, полный зла, а с другой — не менее яростно нападал на придуманную им же богиню природы. Только человек, воспитанный в христианских традициях и неспособный избавиться от их влияния, мог помыслить нечто подобное.


Отстаивая возвращение к природе, эпикурейцы предписывали безмятежность и безразличие к проблемам этого мира. Итальянский поэт Джакомо Леопарди, который был воспитан католиком, но позже отошёл от христианской веры, представлял себе природу как безжалостный механизм, но подчёркивал, что данное положение дел должно вызывать сострадание. Для атеистов, которые действительно преодолели монотеизм, проблемы зла не существует. Вот почему они могут наслаждаться безмятежностью, на которую Сад никогда не был способен.


Атеизм подразумевает, что мир существует сам по себе и не нуждается в творце. Однако Сад не мог обойтись без агента, на которого можно было бы возложить вину за свои несчастья и — хоть для него это было и менее важно — несчастья других людей. Объявив христианского Бога злым и отвергнув его, он обратился к природе; но зло вернулось в облике придуманной им мрачной богини. Тогда он решил бунтовать против природы, одновременно подчиняясь разрушительным побуждениям, которые она ему внушала.



Иван Карамазов возвращает свой билет


Современник Достоевского, критик и социолог Николай Михайловский, называл его «жестоким талантом». Михайловский намекал на психологические пытки, которым рассказчик «Записок из подполья» (1863) подвергает знакомую проститутку Лизу:


«Ни причин для злости против неё нет, ни результатов никаких подпольный человек от своего мучительства не предвидит … герой мучит, потому что ему хочется, нравится мучить. Ни причины, ни цели тут нет, да вовсе их, по мысли автора, и не надо, ибо есть жестокость безусловная, жестокость an und fur sich [в себе и для себя], и она-то интересна».


Существование беспричинной жестокости было одной из причин, почему Достоевский отверг рационалистическую философию, которая некогда привлекала его и многих других русских интеллектуалов его поколения.



Обращаясь к интеллигенции, к которой некогда принадлежал сам Достоевский, рассказчик «Записок из подполья» с насмешкой вопрошает:


«Вот вы, например, человека от старых привычек хотите отучить и волю его исправить, сообразно с требованиями науки и здравого смысла. Но почему вы знаете, что человека не только можно, но и нужно так переделывать? … Человек любит созидать и дороги прокладывать, это бесспорно. Но отчего же он до страсти любит тоже разрушение и хаос? … И почему вы так твёрдо, так торжественно уверены, что только одно нормальное и положительное, — одним словом, только одно благоденствие человеку выгодно? Не ошибается ли разум-то в выгодах? Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, он ровно настолько же любит страдание? Может быть, страдание-то ему ровно настолько же и выгодно, как благоденствие?»


Прогрессивные мыслители считали, что новый мир можно построить при помощи разума. Достоевский не верил в то, что это возможно, и боялся того, к чему это может привести:


«Вы верите в хрустальное здание, навеки нерушимое, то есть в такое, которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое и что нельзя будет даже и украдкой языка ему выставить».


«Записки из подполья» были первой полноценной книгой, написанной Достоевским после возвращения из Сибири. Отчасти она была ответом на утопический роман «Что делать?» Николая Чернышевского. Но «Записки из подполья» также были вдохновлены поездкой Достоевского в Лондон в 1862 году в рамках двухмесячного путешествия по Германии, Франции, Англии, Швейцарии и Италии. В романе Чернышевского один из персонажей рассказывает о хрустальном дворце, построенном для Всемирной выставки 1851 года в Лондоне. Возможно, Чернышевский видел этот дворец, когда приезжал в Лондон в 1859 году, чтобы встретиться с Александром Герценом. Так или иначе, для него этот дворец олицетворял веру в разум и прогресс. Достоевский посетил дворец в ходе своей поездки в Лондон и позже написал об этом в своём очерке «Зимние заметки о летних впечатлениях» (1863). Его впечатление о Лондоне было ужасным:


«Этот день и ночь суетящийся и необъятный, как море, город, визг и вой машин, эти чугунки, проложенные поверх домов (а вскоре и под домами), эта смелость предприимчивости, этот кажущийся беспорядок, который в сущности есть буржуазный порядок в высочайшей степени, эта отравленная Темза, этот воздух, пропитанный каменным углём, эти великолепные скверы и парки, эти страшные углы города, как Вайтчапель, с его полуголым, диким и голодным населением. Сити со своими миллионами и всемирной торговлей, кристальный дворец, всемирная выставка... Да, выставка поразительна … Всё это так торжественно, победно и гордо, что вам начинает дух теснить. Вы смотрите на эти сотни тысяч, на эти миллионы людей, покорно текущих сюда со всего земного шара, — людей, пришедших с одною мыслью, тихо, упорно и молча толпящихся в этом колоссальном дворце, и вы чувствуете, что тут что-то окончательное совершилось, совершилось и закончилось».



В «Записках из подполья» впечатления Достоевского о хрустальном дворце используются для критики мыслителей-нигилистов. Одним из ключевых элементов их философии было убеждение, что жизнью человека руководят «законы природы». Люди не выбирают, быть ли им жестокими или добрыми, а просто подчиняются природе. И жёлчный обитатель подполья, и несчастная жертва его жестокости в равной степени пребывают во власти этих законов.


Если Сада природа вынуждает убивать ради совершения зла, то человека из подполья — черпать удовольствие в унижении другого человека.


В «Бесах» Достоевского философия нигилизма становится причиной убийства и самоубийства. Роман имеет несколько уровней. Один из них связан с атеизмом, который Достоевский приравнивал к самообожествлению. Отвергнув идею о божественной власти, люди сразу же заявили свои претензии на божественность. Они не в силах были победить смерть, но поставить себя выше неё — вполне. Именно это хотел сделать Кириллов своим самоубийством. Очень немногие были способны на такой протест. Принося самих себя в жертву, они — подобно Христу — даровали спасение всему человечеству.


Ещё один уровень романа связан с разрушительной жертвенностью в политике. Как и Нечаев, заговорщики в романе считают, что в борьбе за свободу все средства оправданы. В их случае дело закончилось банальным убийством. А если бы их философия была применена в более крупных масштабах, считал Достоевский, это привело бы к установлению невиданной доселе диктатуры. Свои выводы он вкладывает в уста философа Шигалева:


«Я предлагаю собственную мою систему устройства мира … система моя не окончена. Я запутался в собственных данных, и моё заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого».


Другие члены кружка возражают, что воплощение системы Шигалева в жизнь потребует «отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания целых поколений». Это единственный способ создать рай на земле. Переделать человечество можно только «срезав радикально сто миллионов голов», а «раньше пятидесяти лет, ну тридцати, такую резню не докончишь».


Предсказание Достоевского о последствиях внедрения системы по переделыванию человечества — которой был коммунизм — оказалось на удивление точным. В жертву советскому эксперименту были принесены десятки миллионов человек, а при режиме Мао убито около 70 миллионов.


Достоевский не предлагал решений. Его собственные политические взгляды были сплавом русского мессианизма, панславизма и антисемитизма. Эта токсичная смесь не принесла России ничего, кроме погромов и разорения. Однако целью Достоевского в «Бесах» было не столько предсказание будущего, сколько исследование протеста человека против теодицеи, как в светской, так и в религиозной форме. Данной теме посвящены многие произведения Достоевского, и в первую очередь «Братья Карамазовы».


В том виде, в каком она предстаёт в хрисианстве и позже в представлении о прогрессе, теодицея — это стремление к совершенству и гармонии. В новом обществе не будет конфликтов и трагедий; оно будет напоминать христианский рай. Однако рационалист Иван Карамазов отвергает идеал гармонии:


«От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребёнка, который бил себя кулачёнком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискуплёнными слёзками своими к "боженьке"! … Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями не отомщёнными. Лучше уж я останусь при неотомщённом страдании моём и неутолённом негодовании моём, хотя бы я был и не прав. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не бога я не принимаю, Алёша, я только билет ему почтительнейше возвращаю».



Иван отвергает не только христианскую теодицею, а и всё, что требует смириться с существующим в мире злом. Как и Кириллов, он бунтует против Бога. Французский философ-экзистенциалист Альбер Камю писал о Кириллове: «Умозаключение классически ясно. Если Бога нет, Кириллов — бог. Если Бога нет, Кириллов должен себя убить. Следовательно, чтобы стать богом, Кириллов должен себя убить. Логика абсурдна, но это и требуется».


Логика Ивана не абсурдна. Его бунт — это не проявление своеволия. У него нет выхода. Он погряз в бессильной ненависти к Богу и всему миру.


Выражает ли Иван взгляды самого Достоевского — интригующий вопрос. Кириллов говорит о другом члене кружка революционеров: «Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует». Во что бы ни верил Достоевский, он не мог принять идею доброго Бога. Ему вообще трудно было поверить в добро. Многие отмечают, что «добрые» персонажи романов Достоевского неубедительны. Это особенно верно в случае с «Братьями Карамазовыми». Коварный, циничный и эгоистичный Фёдор Павлович Карамазов куда убедительнее своих троих сыновей, хотя Дмитрий (который убивает своего отца) отчасти на него похож. Как и многие другие персонажи Достоевского, олицетворяющие добродетель, Алексей Фёдорович Карамазов, младший из братьев и новоиспечённый монах, которого сам Достоевский считал главным героем романа, напоминает юродивого. Наставник Алексея, старец Зосима — старый зануда. Хоть Достоевский, возможно, и верил в добро, он писал так, будто не верил, что он верил.


Притча о Великом инквизиторе показывает Достоевского с парадоксальной стороны. Иисус пришёл в мир, обещая свободу. Когда он возвращается в период испанской инквизиции, его сразу же узнают и отводят к кардиналу Великому инквизитору. Это «девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых ещё светится как огненная искорка блеск».


Ошибкой Иисуса, говорит он, было считать, будто человечеству нужна свобода. На самом деле человечество не может и не хочет быть свободным. Оно хочет лишь хлеба и зрелищ. Большинство людей боятся свободы, видя в ней самое ужасное проклятие: «Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: "Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих" … И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною … Завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришёл нам мешать. Ибо если был, кто всех более заслужил наш костёр, то это ты».


Однако Иисуса не сжигают на костре. Пока Великий инквизитор говорил, Иисус слушал его «проникновенно и тихо», «видимо не желая ничего возражать», после чего приблизился к старику и поцеловал его. Тогда Великий инквизитор отворяет дверь тюремной камеры и говорит: «Ступай и не приходи более... не приходи вовсе... никогда, никогда!» Пленник уходит.


Философия Великого инквизитора — это усовершенствованная версия нигилизма. Главное в притче то, что инквизитор — атеист, «вот и весь его секрет». Инквизитор — атеист, который не любит Бога, но тем не менее не утратил любви к человечеству.


Притча ставит несколько вопросов. Великий инквизитор выполняет приказы сатаны. Однако сатана взбунтовался против Бога. Как подобный бунт может иметь место, если Бога нет? Великий инквизитор не верит в Бога. Верил ли сам Достоевский только в дьявола? Образ сатаны, нарисованный им ближе к концу романа, когда Иван видит кошмар в приступе белой горячки, говорит об обратном.


Сатана Достоевского, в противовес сатане Мильтона — это не гордый ангел, бросивший вызов Богу, а изворотливый, любезный разорившийся аристократ: «известного сорта русский джентльмен, лет уже не молодых … с не очень сильною проседью в тёмных, довольно длинных и густых ещё волосах и в стриженой бородке клином. Одёт он был в какой-то коричневый пиджак, очевидно от лучшего портного, но уже поношенный … Бельё, длинный галстух в виде шарфа, всё было так, как и у всех шиковатых джентльменов, но бельё, если вглядеться ближе, было грязновато, а широкий шарф очень потёрт». Дьявол недоволен своей ролью. Больше всего он хотел бы стать человеком — предпочтительно, «толстой семипудовой купчихой, и всему поверить, во что она верит». Когда Иван спрашивает, есть ли Бог, дьявол отвечает: «Голубчик мой, ей богу не знаю».


Философия дьявола — это философия Кириллова:


«По-моему и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о боге … Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог … Премило!»


Подобный рай на земле, само собой, никогда не будет построен. Но, продолжает дьявол, если нет Бога и нет бессмертия, то каждому, кто знает эту истину, «позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему "всё позволено"». Живущий по этому принципу становится богочеловеком, даже если новый мир никогда не наступит. Однако данная философия всё же оставляет без ответа один вопрос: если всё позволено, то почему богоподобного человека должна волновать судьба остальных людей?


Великий инквизитор считает, что человечество может избавиться от несчастий, если откажется от бунта. Его задача состоит в том, чтобы обеспечить этот отказ. Но с какой стати Великому инквизитору жертвовать собственным счастьем ради человечества? Делает ли его счастливым вера в то, что он спасает человечество?


Достоевский не ответил на эти вопросы. Но, судя по всему, он верил в человеческое несчастье. Лев Шестов называл Достоевского «великим художником людского горя». За исключением откровения, которое он испытал во время инсценировки казни, жизнь Достоевского была почти сплошным несчастьем. Он долгое время боролся с игорной зависимостью, которую описал в романе «Игрок» (1866), написанном, чтобы расплатиться по долгам, в которые он влез, играя в рулетку, из-за чего его семейная жизнь сильно страдала. Быть может, «жестокость», которая ощущается в его произведениях — это следствие порождённого чувством вины мазохизма.


Отрицание теодицеи — лейтмотив творчества Достоевского. В разговоре с Алёшей Иван говорит:


«Можно ли жить бунтом, а я хочу жить. Скажи мне сам прямо, я зову тебя, — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребёночка, бившего себя кулачёнком в грудь и на неотомщённых слёзках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!

Нет, не согласился бы, — тихо проговорил Алеша».


Писатель Василий Розанов (который некоторое время был женат на бывшей возлюбленной Достоевского, Полине Сусловой), анализируя историю о Великом инквизиторе, писал в 1891 году, что данная глава почти слово в слово повторяет главу из «Дневника писателя» Достоевского. Заявляя о том, что он возвращает свой билет, Иван говорит за Достоевского. Иван хотел быть атеистом, тогда как Достоевский хотел быть христианином. Однако, как и выдуманный им персонаж, Достоевский восставал против любого порядка в мире, был ли тот от Бога или нет.



Уильям Эмпсон: Бог как комендант концлагеря


«Главной вещью, которую я понял в ходе глубокого изучения этики, было то, что христиане с их предрасположенностью к истязаниям в буквальном смысле поклоняются дьяволу», — писал Уильям Эмпсон в посвящённой христианству главе «Бога Мильтона» (1961), одной из величайших книг в англоязычной литературной критике. Комментарий Эмпсона — показательный пример путаницы, царящей в умах светских гуманистов.


Мизотеизм Эмпсона, чья самая известная книга, «Семь типов неоднозначности», вышла в 1930 году, во многом стоит и за современной атеистической мыслью. Эмпсон считал христианского Бога воплощением зла: «Единственным уместным чувством по отношению к Богу, как и по отношению к коменданту концлагеря, мне кажется ужас». В другом месте он писал, что христианский Бог «невероятно напоминает Сталина: та же терпеливость, та же показная суровость, те же редкие проблески юмора, та же беспринципность и тот же дурной нрав». И далее: «Христианской Бог-Отец, Бог Тертуллиана, Августина и Фомы Аквинского — это самое мрачное человеческое изобретение».



Но откуда у Эмпсона такое представление о зле? Этическая позиция Эмпсона была непоследовательной. Он писал: «Я по-прежнему склоняюсь к теории Бентама о том, что удовлетворение импульса — это элементарное благо, а практический вопрос состоит лишь в том, как удовлетворить наибольшее их число».


Однако он признавал, что есть важный контраргумент: «удовлетворение импульса причинять боль другому человеку должно иметь соответствующее ему демократическое право». Звучит так, будто желание причинять боль другому человеку неправильно только в том случае, если этот другой человек не имеет возможности причинить боль в ответ. В то же время, Эмпсон говорит, что «это удовольствие — элементарное зло … единственное метафизическое зло в мире».


Здесь Эмпсон отходит от философии Джереми Бентама, считавшего, что удовольствие от причинения страданий ничем не хуже любого другого, а желание совершать жестокость — не «метафизическое зло» и должно подавляться не потому, что плохо само по себе, а потому, что ведёт к снижению общей суммы удовольствия в мире. Если бы существовал способ удовлетворить импульс без этого негативного эффекта, в жестокости не было ничего плохого.


Выразив данное мнение, Бентам показал, насколько сильно он отступил от христианских ценностей. В отличие от своего последователя, Джона Стюарта Милля, он не проводил различия между высшими и низшими удовольствиями. Для него никакое удовольствие, даже удовольствие от совершения жестокости, не было по определению плохим. В философии Бентама не было идеи зла, и в этом смысле он исповедовал ценности дохристианского, греко-римского мира. Когда римские зрители наблюдали за боями гладиаторов, они не чувствовали, что перед ними разворачивается жестокое зрелище. Зрелище было увлекательным, и этого было достаточно. Идея о том, что жестокость — это «единственное метафизическое зло в мире», которую Эмпсон и другие гуманисты сделали основой светской морали, не приходила им в голову.


Обратившись к идее метафизического зла, Эмпсон показал, что придерживается христианского взгляда на мир.


В греко-римском политеизме были злые боги, но не было идеи о мире как поле битвы между силами добра и зла. Нет идеи зла как активной силы и в Ветхом Завете, где сатана предстаёт как посланник Бога, а не как олицетворение зла.


Змей из Книги Бытия отождествляется с сатаной только в Новом Завете. Проблема зла поднимается в Книге Иова, однако связана с тем, почему страдают добрые люди, и не имеет отношения к силе зла. Дуалистическое представление о мире как поле битвы между добром и злом берёт начало из зороастризма, который оказал влияние на манихейство, первую религию Блаженного Августина, и через него на христианство. В Средние века дуализм снова появляется в катаризме, приверженцы которого вслед за гностиками верили, что видимый мир был создан и управляется сатаной.


Внутри христианства проблема зла нерешаема. С той же проблемой сталкивается и воинствующий атеизм. Если религия — зло, то почему человечество так упрямо за неё цепляется? Значит ли это, что человечество — тоже зло? Эмпсон проигнорировал эти вопросы. Его взгляд на христианство однобокий и даже мономаниакальный. Он выбрал в качестве мишеней так называемых «неохристиан» — либеральных гуманистов, не осознающих нравственную сомнительность христианства. Он не осознавал, что сам был неохристианином.


К осуждению христианского Бога Эмпсон пришёл через анализ христианского рая. Бог замучил самого себя (в лице собственного сына) до смерти, чтобы спасти человечество от греха; однако он сам же ввёл человечество во грех, обманом вынудив Адама и Еву вкусить от древа познания. Более того, Бог уготовал вечные муки для каждого, кто не верит в эту ужасную историю. А ещё он сделал верующих соучастниками этого плана, заставив их наблюдать за вечными муками других.


Эмпсон цитирует Фому Аквинского: «Для того чтобы счастье святых могло быть более восторженным для них, и они могли воздавать больше обильной благодарности Богу за это, им разрешается ясно видеть страдания проклятых».


Описанный Фомой Аквинским рай очень напоминает нацистский концлагерь:


«Бывшие узники нацистских концлагерей в один голос говорят о том, что самым действенным средством сломления человеческой воли был следующий способ: голодным и замученным узникам предлагали мучить других несчастных в обмен на очень незначительные поблажки. Именно таким христиане представляют себе рай, с той лишь разницей, что им ничего не предлагается взамен».


Зачем Бог создал мир, полный мучений? «Приходит в голову только один возможный мотив — садизм», — отвечает Эмпсон. Как этот садистский взгляд на мир мог поддерживаться столькими людьми на протяжении стольких веков? Христианам промывали мозги, отвечает Эмпсон. Даже Гитлер не лгал в таких масштабах, как христиане, так как они почитают в качестве источника добра Бога, который при ближайшем рассмотрении оказывается дьяволом.


Здесь Эмпсон повторяет распространённый просвещенческий взгляд о том, что ошибки и пороки христианства были навязаны человечеству в результате махинаций коварного меньшинства.


Эмпсон считал, что жестокость противоречит природе человека, естественное состояние которого — доброта. Садизм, писал он — это «половое извращение, которое чувствует себя на удивление комфортно в человеческой душе, однако редко развивается без ущерба нормальной половой жизни … пламя сексуальной неудовлетворённости неизбежно перерастает в адское пламя».


Эмпсон считает, что если бы люди не были испорчены христианством, они не получали бы удовольствие от жестокости.


Данное утверждение опровергается примером ацтеков, к которому обращается и сам Эмпсон. Человеческие жертвоприношения были важным зрелищем в жизни ацтеков. Эмпсон пишет, что существует «некоторое родство» между их обычаями и христианством. Однако ацтеки не могли перенять склонность к жестокости от христиан, так как они ничего не знали о христианстве до тех пор, пока конкистадоры не пришли и не уничтожили их культуру.


Для того, чтобы объяснить существование жестокости, нет необходимости обращаться к религии. Как и доброта, она является неотъемлемой частью человеческой природы. Более интересный вопрос заключается в том, почему жестокость была выбрана в качестве наихудшего порока — единственного абсолютного зла, по мнению Эмпсона.


Как вообще может существовать «метафизическое зло» во Вселенной, в которой нет Бога? Зло в значении злонамеренности подразумевает агентность. Если агента нет, нет и проблемы зла.


Не в силах решить эту неразрешимую проблему, Эмпсон выдал на гора нечто напоминающее гностицизм. По его мнению, христианский Бог — это на самом деле дьявол. Ева (которую Эмпсон считал главной героиней этой истории) вкусила запретный плод, поверив лживому обещанию, данному Богом. Бог также вынудил сатану восстать против него. Эмпсон с сочувствием говорит о Сатане Мильтона, отмечая, что тот «испытывает отвращение перед своим первым злым поступком».

Сатана знает, что совершает зло, повинуясь Богу. Он восклицает:


Зло, моим ты благом стань,

О, горе мне! Они Не знают, сколь я каюсь в похвальбе Кичливой, что за пытки я терплю, На троне Адском княжеский почёт Приемля! Чем я выше вознесён Короною и скипетром, — паденье Моё тем глубже. Я превосхожу Других, — лишь только мукой без границ.


Сатана Эмпсона — это благородный бунтарь, восстающий против Бога, которого он одновременно чтит и ненавидит. Его дьявольская гордыня — показная. Реальность — это отчаяние и покорность. Именно Бог поставил сатану в это отчаянное положение. Дьявол — актёр в театре жестокости. Вся драма христианства — это жестокая шутка. Но что если идея о том, что жестокость — высшее зло, также была унаследована от христианства?



Эмпсон осознавал, что религии содержат противоречия. Он мастерски исследовал данный факт в книге, посвящённой буддийскому исскуству, которая считалась утерянной на протяжении почти 60 лет. Книга начинается в древнем японском городе Нара, где весной 1932 года он испытал откровение при виде трёх статуй, среди которых была статуя Кудара Каннон (артефакт VII века из храма Хорю-дзи), изображающая бодхисаттву милосердия. Эта статуя заинтриговала Эмпсона, так её лицо казалось асимметричным: «Удивление, доброе расположение духа, а также материнская забота и печальная улыбка сосредоточены в левой стороне лица. Правая сторона — это божественность, невинность, бдительность, неиссякаемая ирония и неустанность в благих делах; безразличие к человечеству и к себе».


Заинтересовавшись шедеврами буддийского искусства, Эмпсон в последующие годы много путешествовал. Он посетил Корею, Китай, Цейлон, Бирму и Индию, где побывал в пещерах Аджанты, первоисточнике искусства буддизма Махаяны. «Лик Будды» был написан в ходе этих путешествий.


У Эмпсона был только один экземпляр рукописи, который в результате череды происшествий оказался утрачен. Перед поездкой за границу в 1947 году он отдал рукопись на хранение другу семьи и литературному критику Джону Дэвенпорту. Однако любящий выпить Дэвенпорт потерял рукопись, а в 1952 году сказал Эмпсону, что оставил её в такси. Однако память изменила ему. На самом деле Дэвенпорт отдал рукопись тамильскому поэту М. Дж. Т. Тамбимутту, который, вероятно, хранил её на полках вместе с другими книгами в своей кишащей крысами квартире. Вернувшись в 1949 году в Цейлон, Тамбимутту передал рукопись своему коллеге, издателю Ричарду Маршу. Вскоре после этого Марш умер. В 2003 году его архив приобрёл Британский музей. Два года спустя куратор музея обнаружил рукопись и сообщил потомкам Эмпсона о находке.


Эмпсон проявлял интерес к буддизму на протяжении всей своей жизни. Как и дорогие его сердцу статуи, отношение Эмпсона к буддизму было асимметричным. С одной стороны, он ценил буддизм как альтернативу современному западному мировоззрению, согласно которому единственная цель в жизни — это удовлетворение собственных желаний. С другой, считал, что из-за утверждения о том, что жизнь — это страдание, буддизм ещё хуже, чем христианство. Буддизм был для него парадоксом — противоречием, содержащим важную истину.


В буддийском искусстве Эмпсон ценил способность примирять противоречащие друг другу ценности. Статуя из Нары олицетворяла данную способность. Вместо того, чтобы объединять противоречащие друг другу ценности в некоем образе совершенства, как в христианстве, буддизм объединил противоречия в парадоксальное целое.


Эмпсон не осознавал, что то же самое можно найти и в христианской религии. Христианство придумало страдающего Бога. Это было жестокое изобретение, однако тем самым христианство сделало жестокость грехом.


Христианская вселенная — это не только гигантская камера пыток, но и вселенная, в которой человеческие страдания наделены смыслом.


В древнем мире греков и римлян страдания были делом рук богов, однако сами эти боги были непредсказуемыми и капризными. Христианство удовлетворило потребность, которой не мог удовлетворить древний политеизм: оно придало горю смысл и ценность. Отвергнув идею о том, что страдания случайны, христианство возложило ответственность на тех, кто их причиняет.


Гений Эмпсона заключался в его умении видеть в языке и искусстве множественность смыслов. Он видел эту множественность и в выражении лица бодхисаттвы. Однако он был слишком близок к христианству, чтобы увидеть её и в нём. Вслед за Ницше, он отвергал христианство по той причине, что оно принижает человека. Он отрицал, что люди нуждаются в спасении: «Понятия вроде "спасения", какой бы сильный отголосок они ни вызывали в душе людей — это метафоры, взятые с невольничьего рынка». Другими словами, христианство противоречит человеческой свободе. Однако свобода, которую Эмпсон ставил в пример христианству, была еврейским и христианским изобретением. Как отмечал Николай Бердяев: «Идея грехопадения есть, в сущности, гордая идея, и через неё человек выходит из состояния унижения. Отпадение от Бога предполагает очень большую высоту человека, высоту твари, очень большую её свободу, большую её силу».


Эмпсон оставался неохристианином до самого конца. Только человек, настолько впитавший христианские идеи, как Мильтон, мог представить дьявола как благородную фигуру. Приняв сторону дьявола, Эмпсон заново разыграл христианскую драму.



©John Nicholas Gray



Оригинал можно почитать тут.

92 просмотра0 комментариев

Похожие посты

Смотреть все
bottom of page