Истории могут быть личными и коллективными. Первые влияют на жизни отдельных людей и их окружающих, вторые — на целые народы и страны. В прошлой лекции Роберт Фулфорд показал, как произведения литературы возникают из сплетен и лжи; в этой расскажет о другом виде историй, которые истолковывают прошлое и будущее цивилизаций.
Полвека назад журнал «Тайм» был самым влиятельным журналом в мире, а самой важной его частью была фотография на обложке. В СМИ не было и до сих пор нет ничего равного по своему авторитету обложке «Тайм». Появлявшиеся на ней люди автоматически становились в глазах публики значимыми и даже выдающимися, а интеллектуалов вроде поэта Томаса Стернза Элиота и архитектора Людвига Миса ван дер Роэ «Тайм» вытаскивал из трясины высоколобого дискурса и погружал в стремительный поток популярной культуры. Появившись на обложке «Тайм», человек менялся навсегда. Именно так произошло с Арнольдом Тойнби, британским историком, задавшимся целью объяснить смысл всемирной истории. Лицо Тойнби появилось на обложке «Тайм» 17 марта 1947 года, и он мгновенно стал — по крайней мере, в представлении общественности, и, по крайней мере, на несколько лет — не только влиятельным историком, но и однозначно великим человеком.
Случай Арнольда Тойнби многое говорит об истории и историках. Тойнби писал историю цивилизаций, которые возникали и исчезали; при этом сама его жизнь была историей мыслителя, который сначала приобрел авторитет, а затем потерпел крах.
Тойнби утверждал, что изучение цивилизаций прошлого может предоставить ключ к предсказанию дальнейшего хода истории. Он написал настоящий «грандиозный нарратив», исторический труд, в котором собрал тысячи фактов, объединил их в осмысленную структуру и вывел закономерности поведения людей. С XVIII века и вплоть до недавнего времени одной из главных функций историй было вдохновлять и наставлять нас.
Много лет назад, впервые столкнувшись с понятием «грандиозный нарратив», я сразу вспомнил об истории джаза. Джаз был первой формой искусства помимо литературы, которая меня заинтересовала, и открыв его для себя в юном возрасте, я сразу же принялся изучать его историю. Так вот, история гласит, что джаз возник в Новом Орлеане в начале XX века, распространился на север вдоль реки Миссиссипи, достиг Чикаго, а затем покорил Нью-Йорк; Луи Армстронг и Сидней Беше изобрели джаз в Новом Орлеане, Бикс Байдербек и Бенни Гудмен популяризировали его на Среднем Западе, а в 1940-х годах Диззи Гиллеспи и Чарли Паркер создали стиль, который стал известен как бибоп. Эта простая история позволяла не только выделить конкретные формы и стили, определяя их место во времени и географии, но и затронуть традиции, новшества, коррупцию, обновление и многие другие темы американской истории. Она помогла мне открыть новые миры далеко за пределами музыки.
История джаза также научила меня, что грандиозные нарративы часто содержат ошибки. Грандиозный нарратив джаза был слишком обобщённым; некоторые факты в нем были искажены, некоторые ключевые элементы — включая целые города, где развивался джаз — упущены, а роль определённых музыкантов, не вписывавшихся в привычные рамки — недооценена. История джаза показала мне как важность структурирования фактов, так и недостатки обобщённого подхода, характерного для грандиозного нарратива. С тех пор я не раз видел, как другие люди извлекали тот же урок из разных, в основном намного более масштабных метанарративов: истории демократии, феминизма, искусства или христианства.
События в грандиозном нарративе всегда излагаются тоном непреложной и неопровержимой истины. И, тем не менее, он постоянно меняется.
Это верно в отношении главного нарратива западной цивилизации — Библии, а также двух ключевых нарративов XIX века — марксизма и психоанализа Фрейда. Убедительный грандиозный нарратив имеет одно важное отличие от других историй: он поглощает нас целиком. Картиной можно полюбоваться, пьесу можно посмотреть, город можно посетить; но грандиозным нарративом необходимо жить.
Главный замысел в жизни Арнольда Тойнби был невероятно масштабным, но в сущности мало чем отличался от цели других амбициозных историков: Эдуарда Гиббона, Томаса Бабингтона Маколея, Френсиса Паркмана, Дональда Крейтона, Герберта Уэллса и Освальда Шпенглера. Все они ставили себе целью «раскрыть тему во всей её полноте». У Гиббона этой темой было падение Римской империи, у Маколея — XVII век в Англии, у Паркмана — борьба между Францией и Англией за Северную Америку, у Крейтона — основание Канады, у Уэллса — прогресс человечества в целом, у Шпенглера — неизбежный крах западной цивилизации.
Роль, которую эти авторы избрали для самих себя, заключалась в создании контекста, который бы придал смысл определённым событиям и показал место конкретной нации в истории. Они часто брали на себя непосильные задачи, и читая их сегодня, мы посмеиваемся над их самонадеянностью. Тем не менее, есть нечто трогательное в этих мега-историях и в попытках создать монументальный нарратив, способный не только объяснить прошлое, но и предсказать будущее.
Представитель нравственной философии Аласдер Макинтайр говорит в своей книге «После добродетели», что люди учатся ценностям и правильному поведению, сознательно или бессознательно обращаясь к известным им историям:
«Я могу ответить на вопрос "Как я должен поступать?" только ответив сперва на вопрос "Частью какой истории (или историй) я себя вижу?"»
Дети становятся взрослыми, усваивая истории; так же сообщества и нации. Макинтайр добавляет: «Оставьте детей без историй и вы получите неуверенных, тревожных косноязычных существ, которые не знают, что говорить и как поступать. Любое общество (включая наше собственное) можно понять лишь через истории, из которых состоит его культурное достояние». «Питер Пэн», сентиментальная сказка Джеймса Мэтью Барри, наглядно иллюстрирует мысль Макинтайра. Питер говорит о себе как о потерянном мальчике, которому никогда не рассказывали историй; именно поэтому он не может повзрослеть. Однажды он говорит Венди: «Я не знаю ни одной истории. И ни один из потерянных мальчиков тоже». На что Венди отвечает: «Какой ужас!»
Каждый ребёнок обречен играть роль в драме, написанной за него другими. Он готовится к этой роли, слушая и читая истории — не только о своей родине, но и о добрых королях; брошенных детях; дочерях, вопреки воле отцов выходящих замуж за мужчин своей мечты; младших сыновьях, не получивших наследства и вынужденных самим искать свой путь в жизни; старших сыновьях, спустивших своё состояние на разгульный образ жизни; и о многих других темах, которыми полна детская литература. Точно так же и общество учится играть свою роль, усваивая собственную историю.
Каждое общество имеет свой грандиозный нарратив, к которому оно обращается регулярно, особенно в трудные времена.
В наше время грандиозным нарративом и нравственным ориентиром для некоторых западных стран, включая Канаду и США, была Вторая мировая война. События и люди, связанные с этой войной, служат нам источниками аналогий и метафор. После того, как Британия и Франция сдали Чехословакию Гитлеру по условиям Мюнхенского соглашения 1938 года, слово «Мюнхен» закрепилось в языке как метафора обречённой на провал попытки умиротворить врага. Одно это слово заключает в себе историю и мораль. Когда Джордж Буш решил объявить войну Ираку, он сравнил Саддама Хуссейна с Гитлером так как понимал, что роль Гитлера в истории известна каждому. По той же причине Билл Клинтон сравнивал совершённые в бывшей Югославии зверства с Холокостом. Эти аналогии некорректны, но мы используем их потому, что история наших отцов и дедов по-прежнему стоит за нашими представлениями о том, как должны строиться взаимоотношения между странами.
Сегодня грандиозный нарратив имеет дурную славу.
Критики грандиозного нарратива — которых сегодня намного больше, чем его сторонников — утверждают, что такой обобщённый, всеохватывающий взгляд на историю пренебрегает большей частью человечества, акцентируя внимание лишь на нескольких ключевых фигурах.
История Британской Империи, например, написана с точки зрения Лондона и рассматривает заокеанские земли как второстепенные. Когда Гиббон пишет о Римской Империи, он также уделяет внимание другим государствам только в той мере, в которой они представляют интерес для Рима. Историк, руководствующийся грандиозным нарративом, действует как агент империи, который поддерживает представление об империи как центре мира.
Критика грандиозного нарратива достигла высшей точки в 1992 году, во время пятисотой годовщины события, которое традиционно считалось главным событием эпохи Возрождения — открытия Америки. До недавнего времени большинство европейцев (и не только) описывали этот исторический момент тремя словами: «Колумб открыл Америку». Но ближе к 1992 году у историков зародились сомнения: как можно говорить об открытии Америки, если к тому времени на обоих континентах уже жили миллионы людей? Ученые устыдились своего евроцентристского и империалистического мышления и, не желая лишний раз оскорблять коренные народы, решили пересмотреть свой взгляд на историю. Этот случай лишний раз подтвердил тот факт, что мы пишем историю так, как нам удобно в данный момент, независимо от того, как давно произошли те или иные события.
Построенный вокруг Колумба грандиозный нарратив развалился поскольку он больше не казался нам истинным и ставил нас в неудобное положение.
Университетские историки критикуют авторов грандиозных нарративов за то, что те часто используют факты в качестве подпорок для своих теорий и грешат неточностями и неверными интерпретациями. На протяжении большей части XX века исторические факультеты отвергали грандиозные нарративы. В 1940-е годы приобрела популярность французская школа «Анналов», представители которой утверждали, что внимание историков должно быть сосредоточено не на крупных событиях, а на повседневной жизни. Вскоре после этого по факультетам университетов начала распространяться социальная история, и многие историки стали считать делом чести отказ от нарратива в любом виде. Внимание переключилось с центров власти на периферию, с могущественных на слабых мира сего.
Типичный университетский историк последних десятилетий пишет не о правительстве, войне или конституции, а о самоубийствах в Средневековье, кабальных работниках в XIX веке, психиатрических лечебницах раннего Нового времени во Франции или любовных романах в монастырях Италии эпохи Возрождения.
Одна моя знакомая, которая преподает историю, однажды рассказала мне, что её студенты больше всего хотят писать о проститутках и ведьмах, документальные сведения о которых, к сожалению, почти отсутствуют.
Некоторые историки были настолько решительно настроены против нарратива, что решили позаимствовать статистические методы общественных наук для анализа огромных массивов данных, таких как свидетельства о крещении и записи о поступлении на военную службу; они назвали свой подход клиометрикой (от имени Клио — музы истории). Нил Фергюсон, известный британский историк и автор книги «Горечь войны», не клиометрик, но выступает против взгляда на историю как повествование, поскольку повествование, по его мнению, подразумевает заранее предопределённый исход. Фергюсон считает, что намного полезнее смотреть на исторические события с точки зрения людей, которым довелось жить во время них. Им будущее казалось неопределённым. Мы часто забываем об этом моменте, объединяя события в истории. Когда Наполеон пошёл войной против России, многие люди по обе стороны были уверены в его победе; но когда мы читаем историю сегодня, его поражение кажется почти неизбежным.
Аргументы против нарратива в целом и грандиозного нарратива в частности очень убедительны. И всё же, образование основано на историях.
Подражая жизни, истории позволяют нам усвоить события прошлого на интеллектуальном и эмоциональном уровне.
Мы часто слышим об исследованиях, показывающих, что молодые люди знают крайне мало как о мировой истории, так и об истории своей страны. В качестве одной из причин иногда приводят упадок традиции рассказывания историй. Выдающийся канадский историк Джек Гранатштейн сетует, что «Канада потеряла своё прошлое» так как интеллектуальная элита отказалась от изучения национальной истории в пользу узкоспециальных дисциплин. «Гендерные исследования, трудовые исследования, женская история, региональная история — все эти дисциплины должны продолжать преподаваться. Но также должны преподаваться национальная, политическая, военная и дипломатическая история, история правительства и государственной политики», — говорит он.
Мы в Канаде часто думаем, что это только наша проблема; но подобное явление имеет место и в других странах. Проведённое несколько лет назад исследование показало, что треть британских детей не знают, кто такой Уинстон Черчилль. А недавний опрос среди 22 тысяч американских школьников продемонстрировал, что больше половины из них не могут даже примерно рассказать, как были образованы Соединённые Штаты. Редактор журнала «Харперс» Льюис Лэпем обеспокоен, что без национального нарратива США не смогут сохранить демократию. Он считает, что американцы нуждаются в своей истории больше других народов, поскольку в основе американского государства лежит не национальность, а совокупность тезисов, которые можно понять лишь в историческом контексте. Лэпем говорит: «История имеет смысл только как нарратив, но нарратив сегодня не в почёте у университетов». По его мнению, дело в том, что нарратив опасен.
Рассказывая историю, трудно удержаться от оценочных суждений, а они могут создать проблемы.
Предположение Лэпема подтверждается изучением трудов Гиббона, Маколея, Паркмана и Крейтона, четырёх сторонников нарративной истории, чьи труды изобилуют сомнительными оценками. Лэпем удивляется, что кто-то вообще что-либо изучает с учётом существующих предубеждений против рассказывания историй. Конечно же, он преувеличивает; но только потому, что он глубоко возмущён тем, что кто-то может ставить под сомнение ценность историй, в которую он безгранично верит.
Арнольд Тойнби не назвал бы себя рассказчиком, однако истории сыграли важную роль в его жизни. Тойнби с юного возраста жаждал занять место среди великих историков. В 1911 году, во время учёбы в Оксфордском университете, он написал другу: «Что касается моих Амбиций (с большой кричащей А), то они очень велики. Я намерен стать историком планетарного масштаба». Восемь лет спустя он понял, как им стать. Размышляя о Первой мировой войне, он заметил, что «история всех великих цивилизации развивается по одному и тому же сценарию». Ключевое слово здесь «сценарий», то есть часть повествования. Тойнби задался целью найти универсальный сценарий развития цивилизации. Он назвал свой главный труд, состоящий из двенадцати увесистых томов, «Исследование истории». Первый том вышел в 1934 году, а последний — в 1961.
В «Исследовании истории» Тойнби описал возникновение, развитие и упадок двадцати-одной цивилизации; выдвинул гипотезу, что выживание нации зависит от её способности успешно преодолевать вызовы; заявил о необходимости мирового правительства; и предположил, что одна из главных задач общества — это создание религии. После выхода книги люди во всём мире начали анализировать самые разные социальные явления через призму сформулированного Тойнби закона вызова и ответа.
Тщеславие Тойнби было соразмерно его амбициям. В стихотворении, которое не было опубликовано при его жизни, он сравнивал себя с Фукидидом, Данте и Иисусом Христом. Он верил, что его призвание — «осмыслить историю».
Появление на обложке журнала «Тайм» в 1947 году совпало с публикацией в Нью-Йорке сокращённого издания первых шести томов и сделало из Тойнби пророка. Журналист Уиттекер Чемберс, позже прославившийся тем, что обвинил Элджера Хисса в шпионаже на СССР, написал материал, в котором объявил Тойнби наследником Карла Маркса. Чемберс писал, что большинство американцев понятия не имеют о том, что в истории наступил кризис, и Тойнби явился, чтобы открыть им глаза. По мнению Тойнби, западная цивилизация пребывала в состоянии кризиса со времен Реформации и нуждалась в дальновидном лидере —вроде того, которого журнал «Тайм» и его редактор Генри Люс преподносили американскому народу.
Сокращённая версия «Исследования истории» стала бестселлером, одной из тех сложных книг, которые десятки тысяч людей вдруг считают нужным прочитать. В 1947 году было продано 130 тысяч экземпляров и ещё 85 тысяч — в следующем. Тойнби стал колоссом в мире идей, а в Японии вокруг него даже сформировался целый культ. Само собой, успех Тойнби привлёк к нему взгляды историков, и большинство этих взглядов не были благосклонными. По мнению многих историков, Тойнби грешил фактическими ошибками и делал неверные выводы. Как позже написал его биограф: «Подводное течение критики и оскорблений начало подтачивать его репутацию». К концу 1950-х годов мнение о том, что Тойнби во многом заблуждается, стало общим местом.
«Исследование истории» было признано устаревшим еще до того, как из-под пресса вышел последний том.
Сегодня, хоть его книги и продолжают издаваться, их мало кто читает и цитирует.
В 1989 году, через четырнадцать лет после смерти Тойнби, британский историк Хью Тревор-Ропер назвал «Исследование истории» «памятником бездарно использованной эрудиции». С ним трудно было не согласиться. Тем не менее, Тойнби оставил после себя след. Его труды помогли западному человеку расширить границы мышления и выработать менее провинциальный взгляд на мир, а также научили его смотреть на историю не только из Лондона, Парижа или Нью-Йорка. Проникнув в систему образования, этот новый тип мышления причинил столько же вреда, сколько и пользы. Сегодня многие жалуются, что от детей требуют изучать мир ещё до того, как они изучат страну, в которой живут.
Когда за дело берется талантливый историк, результатом становится захватывающее чтиво.
Читателю, который провёл несколько дней за чтением Эдуарда Гиббона или Френсиса Паркмана, может показаться, что историю нельзя писать никак иначе. Однако за выбором акцентов и главных действующих лиц всегда стоит историк (или команда историков), который, в свою очередь, находится (иногда неосознанно) под влиянием интеллектуального фона эпохи и нужд людей, для которых он пишет.
Норман Кантор назвал свою книгу о великих историках-медиевистах XX века «Изобретая Средневековье». И действительно, сегодня мы склонны рассматривать написание истории как творческий акт. Я вовсе не хочу сказать, что факты не имеют значения; они важны, и историки должны учитывать их. Определённые факты нельзя игнорировать. Например, историк, пишущий о политической истории Британии начала XIX века, не может позволить себе обойти вниманием битву при Ватерлоо. Тем не менее, когда дело доходит до объединения фактов в единое целое, автор располагает множеством вариантов. Сумма его выборов это и есть нарративная история.
За многие столетия историки и философы сформировали определённое представление о том, как развивалась западная цивилизация.
Принято считать, что западная цивилизация возникла в Месопотамии и Египте; арабы изобрели цифры, финикийцы — первый фонетический алфавит, греки — демократию, римляне — правительство, иудеи — монотеизм и моральный кодекс, а христиане — основанную на искуплении грехов духовность и международную церковь. Когда Римская Империя пала, наступили Тёмные века, закончившиеся с наступлением Ренессанса; затем были Просвещение, колониализм, эпоха романтизма, современность и наконец эпоха постмодерна.
Преподаватель антиковедения из Пенсильванского университета Джеймс Джозеф О'Доннелл утверждает в своей книге «Аватары мира», что грандиозный нарратив западной цивилизации содержит много неточностей (например, отведение Греции столь важной роли вызывает сомнения). Тем не менее, этот нарратив по сей день служит основой для диалога о западной культуре, даже среди тех, кто его отрицает. Критики оспаривают ту или иную его часть, переписывают некоторые фрагменты, но сам нарратив продолжает жить, потому что мы не нашли ему замену. Обращаясь к нему, мы должны помнить, что он представляет собой сумму выборов, сделанных на протяжении веков такими же людьми, как и мы, желавшими выбрать себе достойных предков.
Грандиозные нарративы нередко тонут в волне критики, как это случилось с нарративом Тойнби. Но есть одно важное исключение — «История упадка и разрушения Римской империи», шеститомный труд, написанный Эдуардом Гиббоном в течение 1770-х и 1780-х годов. Эта книга по сей день пользуется почётом, и с каждым поколением появляются всё новые издания и новые интерпретации. Труд Гиббона силён своей нравственной позицией и стилем.
Ни один серьёзный автор нашего времени не демонстрирует такой непоколебимой уверенности в правильности своих выводов, как Гиббон.
Гиббон поставил себе цель истолковать историю Римской Империи от правления Октавиана Августа в начале I века н. э. и до падения Константинополя в 1453 году. По мере того, как он писал последующие тома, он становился всё более уверенным в себе; его тон становился всё более авторитетным, а его стиль — более личным. В гиббоновском нарративе античности можно увидеть зачатки современной культуры. Ирония, юмор, безжалостная критика конкурирующих теорий, трезвая оценка — всё это выглядит очень современно, а личность Гиббона ощущается на каждой странице. Даже когда мы читаем захватывающий рассказ об убийстве императора Коммода или о неудачной попытке греков применить порох против турок, мы ни на секунду не забываем о личности этого джентльмена из XVIII века.
Гиббон был противником веры в то, что время от времени Бог спускается с небес и вмешивается в ход истории. Комментируя жизнеописания Константина, он писал: «Каждое происшествие, каждое явление и каждая неожиданная случайность, по-видимому, отклонявшиеся от обычного порядка природы, опрометчиво приписывались непосредственному действию божества». Будучи человеком эпохи Просвещения, Гиббон верил, что может создать более убедительный нарратив.
Гиббон был не первым, кто писал историю со светской точки зрения, но первым, кто недвусмысленно заявил о своей позиции и придерживался её на протяжении всего своего внушительного по объёму труда.
Гиббон писал об упадке империи из центра другой империи, которая на тот момент находилась на подъёме. Параллели напрашивались сами собой. Несмотря на то, что отрывки из его труда зачитывались в парламенте по мере публикации новых томов, история не была для него политическим инструментом. Гиббон был «философствующим» историком и жаждал знания ради самого знания. Он взял за основу своей философии просвещенческий принцип поиска основополагающих причин. Как и все историки, он надеялся осмыслить прошлое, но верил, что это можно сделать одним тщательным исследованием фактов, без навязывания истории посторонней структуры.
Гиббон ни на секунду не сомневался в своей способности обработать огромный объём материала. Как недавно сказал один его поклонник, «это тем более поразительно, учитывая, что он писал, не имея научных ассистентов, компьютера и доступа к публичной библиотеке с критическими изданиями классических текстов».
Не прошло и тридцати лет, как набожные викторианцы взялись переписать труд Гиббона.
В 1826 году преподобный Томас Баудлер выпустил версию книги, из которой скрупулёзно убрал всю критику христианства и все фрагменты, упоминающие (по его мнению) безнравственные действия. Семьдесят лет спустя, выдающийся историк Джон Багнелл Бьюри опубликовал аннотированное издание Гиббона, обильно приправленное приложениями и сносками, в которых оспаривал приведённые Гиббоном факты и корректировал его выводы. И лишь недавно оригинал наконец был переиздан всего с несколькими незначительными изменениями. Со временем «История упадка и падения Римской империи» стала произведением литературы, а литературное произведение должно публиковаться в том виде, в котором его написал автор.
В середине XIX века другой великий рассказчик, Томас Бабингтон Маколей, удостоился ещё больших почестей, чем Гиббон.
Маколей был, возможно, самым популярным историком всех времён — настолько популярным, что его книги продавались не хуже, чем книги его современника Чарльза Диккенса.
Он писал, как он сам говорил, для простого человека. Ходили слухи, что отправившись в далёкие уголки Австралии в 1870-х годах, в хижинах овцеводов можно было найти томики Маколея рядом с Библией и Шекспиром. По всей Англии действовали клубы, где рабочие собирались, чтобы послушать истории Маколея. Его гениальность крылась в умении преподнести исторические события в виде рассказов и создать правдоподобное описание эпохи; он сочетал в себе качества драматурга и декоратора. Взяв томик Маколея и открыв его на любой странице, с головой погружаешься в захватывающий рассказ о битве на реке Бойн, жизни Макиавелли или Уильяма Питта Младшего. Но величайший его труд — пятитомная «История Англии от восшествия на престол Иакова II».
Маколей был предан своему предмету умом и сердцем, и читатели это чувствовали. Он также был человеком безграничной самоуверенности. Кроме того, ему было важно выразить свою нравственную оценку о чём бы он ни писал.
Виконт Мельбурн однажды сказал: «Хотел бы я быть хоть в чём-нибудь настолько же уверен, как Том Маколей уверен во всем».
Репутация Маколея в итоге пострадала именно из–за этого качества. В силу своей преданности предмету, он был крайне упрямым в своих убеждениях, поэтому его книги казались убедительными лишь тем, кто разделял его мнения. Описывая события прошлого, Маколей как будто хотел сказать, что всё шло к созданию общества, членом которого был он сам. Он был протестантом и вигом, и не позволял своим читателям ни на секунду забыть об этом. Маколей верил в прогресс, разум и ценности среднего класса. В одном из своих трудов он писал: «Назначением сего повествования будет пробуждение благодарности во всех религиозных людях и надежды в сердцах всех патриотов. Ибо история нашего отечества в течение последних 160 лет есть по преимуществу история физического, нравственного и интеллектуального совершенствования». Отправной точкой прогресса он считал начало Реформации.
Критики называли Маколея самодовольным — время от времени при жизни, но намного чаще впоследствии, когда викторианская эпоха утратила свой лоск, а оптимизм либералов стал казаться неуместным.
Как и все авторы грандиозных нарративов, Маколей исходил из того, что история имеет цель; как только люди начали ставить эту цель под сомнение, труды Маколея потеряли смысл.
В итоге, он только лишний раз поспособствовал дурной славе грандиозного нарратива.
Френсис Паркман, напротив, сам того не желая, прославил грандиозный нарратив. Бостонский аристократ, наделённый завидным литературным талантом, он писал «историю американских лесов» с явным намерением сформировать определённый взгляд на развитие североамериканского общества. Паркман восхищался Гиббоном и уже в свои ранние годы начал намечать очертания саги, развернувшейся в Северной Америке в XVII-XVIII веках; он считал, что она заслуживает не меньшего внимания, чем Гиббон уделил Римской Империи.
Между 1860-ми и началом 1890-х годов Паркман издал несколько книг с такими названиями как «Граф Фронтенак и Новая Франция при Луи XIV», «Монкальм и Вольф» и «Полувековой конфликт». Его главной темой была борьба Англии и Франции за Северную Америку в XVIII веке. В этой борьбе, на его взгляд, победила справедливость. Паркман провёл много лет, изучая архивы и места, где коренные жители, французы и англичане боролись за контроль над континентом. Он смотрел на безмолвные леса с чувством благоговения, которое передавал своим читателям. Паркман писал в драматичном, стремительном стиле, намного более романтичном, чем стиль Гиббона. Вот как он описывал усилия Франции Старого порядка по насаждению своих правил в колонии на реке Святого Лаврентия:
«Это была дерзкая попытка затянуть в узду феодальной монархии народ, не понаслышке знакомый с безграничной свободой — народ, чьей школой были леса и моря, чьим промыслом был обмен с дикарями и чья повседневная жизнь была образцом независимости и непокорности».
Бывший Премьер-министр Макензи Кинг говорил: «Канаде невероятно повезло, что её историю написал Паркман». Но Канада неохотно выражала свою благодарность, и Паркман никогда не пользовался успехом в этой стране.
Его взгляды изначально были не слишком популярны, а с годами стали ещё менее популярными. В борьбе между французами и англичанами Паркман поспешно встал на сторону англичан, хотя и восхищался духом французов. Он также давал понять, что верит в моральное превосходство протестантов над католиками; слишком легко соглашался с мнением, что коренные жители были примитивными дикарями, несмотря на то, что его истории свидетельствовали об обратном; и считал, что акадийцы не были жертвами тирании Англии, а сами навлекли на себя свои беды. Тем не менее, Паркман продолжает жить как писатель, а Маколей — нет. Возможно из–за его самобытного стиля, а возможно из–за того, что его предмет исследуется реже, Паркман кажется современным. Недавно в серии «Библиотека Америки» вышло двухтомное собрание его самых значимых книг — подтверждение если не его значимости как историка, то по крайней мере литературного статуса.
Поклонники Дональда Крейтона надеются на схожее возрождение интереса к его трудам. До самой своей смерти в 1979 году Крейтон работал преподавателем в Университете Торонто. В 1937 году он сделал свою первую заявку на роль национального историка Канады, опубликовав «Коммерческую империю Святого Лаврентия». Эта книга, рассказывающая о пушном промысле, запустила процесс превращения истории Канады в мощный нарратив.
Под пером Крейтона Канада превратилась из заокеанского придатка Британии и северного соседа Соединённых Штатов в нацию, естественным образом сформировавшуюся в пределах восточных и западных границ.
Его теория получила название лаврентийского тезиса и стала точкой отсчёта для дискуссий об истории Канады на протяжении последующих поколений в школах, популярных книгах и СМИ.
Крейтон был ярым националистом и антиамериканистом и не боялся связывать свои взгляды на историю с текущими событиями. Он предвосхитил националистическое движение, которое началось в английской Канаде в конце 1960-х годов и сохраняет существенное влияние до сих пор. Но в других отношениях, как и Маколей с Паркманом, Крейтон пострадал от вмешательства в политику. Крейтон был централистом, а регионализм в последнее время стал мощным течением в канадской политике. Ключевым достоинством Крейтона была его уверенность в том, что он рассказывает важную историю; но страсть, с которой он её рассказывал, сделала его уязвимым для нападок. Как и Тойнби, он пострадал от критики со стороны профессиональных историков, которые считали, что он недостаточно разбирается в их областях.
Гиббона, Маколея, Паркмана и Крейтона можно отнести к профессиональным историкам. Но иногда грандиозный нарратив выходит из–под пера авторов, не связанных с историей. Примерно восемьдесят лет назад появилось два потенциальных грандиозных нарратива. Они кардинально отличались друг от друга точками зрения, но каждый из них был по-своему типичным для XX века взглядом на историю. Более оптимистичным из двух трудов были «Очерки истории цивилизации» Герберта Джорджа Уэллса, а более влиятельным — «Закат Западного мира» Освальда Шпенглера.
Знаменитый писатель-фантаст Герберт Уэллс написал свою книгу с позиций научного оптимизма и веры в то, что науке под силу исправить большинство мировых зол, обнажённых Первой мировой войной. Он верил в неизбежность единения людей, но был убеждён, что человечество не может объединиться, имея разные взгляды на историю.
В представлении Уэллса, издание «Очерков истории цивилизации» само по себе было историческим событием, важной вехой на пути к мировому правительству и Утопии.
Уэллс всегда был плодовитым писателем, но в этом случае он превзошел самого себя, написав тысячестраничную книгу всего за год. В его распоряжении был целый взвод помощников (помощь которых он не афишировал) и Британская энциклопедия. Это было по-настоящему впечатляющее начинание.
Уэллс стремился заполнить вакуум, образовавшийся после того, как Библия утратила статус главной книги западной цивилизации. В Европе Библия со времён Мартина Лютера была книгой книг, нарративом нарративов и олицетворяла историческую и духовную истину. Но в XVIII-XIX веках движение под названием высшая критика подвергло Библию суду науки. Это была весьма неожиданная ситуация, ведь до того именно Библия судила науку, а не наоборот. Но высшая критика становилась всё сильнее, а авторитет Библии всё слабел. На несколько десятилетий одним из главных занятий европейских учёных стала классификация книг Библии в соответствии с их исторической достоверностью, надёжностью источников и личностью авторов.
Высшая критика стала масштабным международным проектом, который затронул каждого. Возникнув как проявление набожности, высшая критика вывела библеистику из-под контроля церкви; в итоге, от былого влияния Библии не осталось и следа.
Наше время породило аналог высшей критики — постмодернизм. Оба движения объединяют некоторые общие черты: оба выдвигали идеи, которые ещё недавно казались немыслимыми; оба вызвали резкую реакцию со стороны тех, чьи самые дорогие убеждения подверглись нападению; оба спровоцировали обильные пререкания учёных критиков между собой; и наконец, новые идеи и положения обоих постепенно проникли в интеллектуальную жизнь и стали частью повседневной речи.
Уэллс начал работу над своим историческим трудом в атмосфере обновленного интеллектуального порыва. Заменив Библию наукой, он смотрел на людей глазами биолога: как на постепенно развивающихся существ, перешедших от развития речи и самосознания к высшим формам человеческой организации. В каждом шаге по направлению к социализации и сотрудничеству он видел знак скорого основания мирового правительства.
В империи Александра Великого Уэллс видел одну из первых попыток создать международную организацию, которая однажды будет управлять планетой.
Несомненно, человечество совершило много ошибок на пути к полному мировому единству, но «надежда людей вновь возрождается после каждой катастрофы». В отличие от историков, Уэллс не стеснялся делать поспешные выводы. Он был уверен, что понимал всё, за что брался. По его мнению, в основе всех человеческих устремлений на протяжении веков лежали три идеи: наука, нравственность и содружество наций. Уэллс начал с самых низов и заработал себе место под солнцем литературы и публицистики. Теперь ему казалось, что человечество идёт тем же путем.
Но в его книге также было место ненависти; он презирал всех тех правителей, которые вплотную подошли к созданию мирового правительства, но потерпели неудачу из–за собственной слабости. Больше всего он ненавидел Наполеона. Наполеон имел возможность положить начало новой эпохе в развитии человечества, но пал жертвой «высокомерия, тщеславия, жадности и коварства».
Уэллс мнил себя защитником простого человека, и именно простому человеку в его пророчествах уготована высокая судьба. Он предсказывал, что скоро Земля будет называться Соединёнными Штатами Мира.
Глядя в будущее из 1920 года, Уэллс видел, что национализм не имеет перспектив, религия обречена на исчезновение, а политика скоро будет признана препятствием на пути к миру.
Его книга содержит длинный список заблуждений, типичных для интеллектуалов того времени.
Тем не менее, «Очерки истории цивилизации» имели огромный успех во многих странах и до сих пор остаются уважаемым трудом. Эдвард Морган Форстер назвал книгу великой, а молодой Арнольд Тойнби, который как раз начинал собственное исследование прошлого, описал её как «внушительное интеллектуальное свершение».
Как и Уэллс, Освальд Шпенглер обращался к биологии в поисках метафор и к жизням отдельных людей в поисках аналогий. Но помимо этого, он видел всё в совершенно ином свете.
Шпенглер не разделял идею Уэллса о человечестве, идущем навстречу Утопии.
Предметом его исследования были культуры — их расцвет, закат и стадии развития. Историю культуры, утверждал он, можно сравнить со «стадиями жизни отдельного человека». Культуры реализуют свой потенциал, а затем, следуя естественному порядку вещей, умирают. Шпенглер научил современный мир мыслить аналогиями и метафорами и искать закономерности в, казалось бы, произвольном мире.
Первые два тома, которые вместе образовали «Закат Западного мира», Шпенглер опубликовал в 1918 году, работая школьным учителем. Поначалу многие немцы восприняли тезис Шпенглера как оправдание неудач страны после унизительного поражения в Первой мировой войне, но он смотрел на вещи намного шире. Он осознавал, что большинство людей видят в истории миф и хотел изменить содержание этого мифа. В определённой степени, ему это удалось. Как и Тойнби, он оказал влияние на умы своих современников.
Даже люди, которые никогда не читали «Закат Западного мира» и не слышали ни названия книги, ни имени её автора, по сей день испытывают на себе её влияние.
Великий литературный критик Нортроп Фрай не был сторонником шпенглеровского правого национализма, но всё же признавал влияние Шпенглера. В 1976 году Фрай написал: «Мы мыслим в терминах “западной" культуры, к которой принадлежат европейцы и американцы; думаем об этой культуре как о старой, а не молодой; понимаем, что существуют очевидные параллели между нынешним состоянием европейской культуры и состоянием классической культуры в римский период». Все эти идеи, по словам Фрая, принадлежат Шпенглеру. Более того, «упадок Запада стал такой же частью нашего мировосприятия, как электроны или динозавры, и в этом смысле все мы шпенглеровцы». Сегодня никто не верит в молодость мира, как верил Уэллс; почти все считают его старым, или по крайней мере, зрелым. Из полемики между Уэллсом и Шпенглером, Шпенглер вышел победителем.
Возможно, дело в том, что теория Шпенглера была намного более правдоподобной и давала ответ на один из вечных вопросов истории: почему события, которые сотрясают мир, происходят непредсказуемо? В XVII веке Блез Паскаль резюмировал этот тревожный аспект истории следующим образом: «Будь нос Клеопатры чуть покороче, весь лик земли изменился бы».
Не будь Клеопатра красивой, Марк Антоний не влюбился бы в неё, а следовательно, история Рима и Египта, а значит и всей цивилизации, пошла бы иным путём.
Людям, которые привыкли видеть причинно-следственные связи между событиями, трудно принять такую правду. Они чувствуют себя лучше, видя в истории структуру, даже если эта структура циклическая, как у Шпенглера, и подразумевает неизбежную смену периодов расцвета и заката. Она может подтолкнуть нас к пессимизму, но лучше пессимистичная структура, чем никакой.
Сегодня грандиозный нарратив переживает не лучшие времена. Люди склонны считать его пережитком прошлого, который когда-то был полезен, но больше не представляет ценности. Многим кажется, что человечество извлекло необходимые уроки и впредь не будет предпринимать попыток создать новые грандиозные нарративы. Однако я рискну предположить, что это ещё не конец. Порой эти амбициозные истории вводили нас в заблуждение и обнаруживали наше высокомерие, но они также сделали современных учёных скромнее. Если новые книги с названиями вроде «История мира» и появляются, их авторы, как правило, не претендуют на открытие таких универсальных структур, как у Уэллса или Тойнби. Когда историк из Оксфорда Джон Моррис Робертс опубликовал в 1976 году книгу под именно таким названием, он добавил, что историки имеют одно преимущество над остальными людьми: «каким бы ни оказался исход, они будут удивлены ему немного меньше». На последней странице своей книги Робертс задается вопросом, научил ли нас опыт прошлого преодолевать угрозы нашему существованию. Сам Робертс избегает однозначного ответа на этот вопрос.
Гиббон и Паркман создали не только грандиозные нарративы, но и литературные произведения, которые продолжают находить новых читателей. А Тойнби и Шпенглер разработали модели, которыми мы продолжаем пользоваться по сей день.
Наша любовь к универсальным истинам настолько сильна, что учёные наверняка найдут новые способы удовлетворить её.
Потребность оформлять прошлые события в связную историю останется с нами несмотря ни на какие разочарования. Философ Артур Данто говорит, что прошлое— это «мешок для мусора, в котором хранятся все когда-либо произошедшие события. Он становится всё глубже с течением времени и всё полнее по мере того, как новые слои событий заполняют его мягкое, вместительное брюхо». А поскольку современные носители информации намного превосходят более ранние аналоги, содержимое мешка растет ещё быстрее. Один этот факт делает создание нового грандиозного нарратива невозможным. Тем не менее, вполне вероятно, что в этот самый момент какой-нибудь неизвестный историк — в равной степени смелый, изобретательный и наивный — копается в мусоре прошлого с твердым намерением однажды предстать перед миром с рукописью в руке и гордо объявить: «Вот! Вот что всё это значит!»
©Robert Fulford
Оригинал можно почитать тут.
Comments